Том 3 [Собрание сочинений в 3 томах] - Франсуа Мориак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они взошли под покров сосен, особенно привольно разросшихся из-за близости реки. Не тронутые еще морозом папоротники были одного роста с Гийу, и Галеас с трудом разглядел в их ржавой зыби стриженую головенку сына. Потом мальчик снова исчез за поворотом песчаной тропинки. Им мог попасться смолокур, погонщик мулов с мельницы, охотник за бекасами. Но все статисты покинули этот уголок мира, чтобы могло наконец разыграться действо, которое им предстояло совершить, — один увлекал другого или толкал его, даже того не желая? Никто никогда не узнает! И не было иных свидетелей, кроме великанов сосен, теснившихся у плотины. Они сгорели потом через год, в августе. Сосны никто так и не удосужился срубить, и еще долго они, обугленные, протягивали обгоревшие руки к спящей воде. И долго еще вскидывали к небесам свои почерневшие главы.
В округе решили, что Галеас бросился в воду, чтобы спасти сына, что мальчик уцепился ему за шею и увлек за собой отца. Неясные слухи, которые пошли было поначалу, умолкли перед трогательной картиной: сын, уцепившись ручонками за отца, увлекает его за собой в бездну. Если какой-нибудь скептик, покачивая головой, говорил: «А по мне, не так все это было», он все равно не мог себе представить, что же произошло в действительности. Да нет, конечно, нет! Как заподозрить отца, который обожал своего сына и каждый день водил его с собой на кладбище? «Господин Галеас был простоват, но насчет здравого смысла — не скажите, и добрее его никого не было».
Никто не оспаривал права фрейлейн на пелерину Гийу, которую она сняла с мокрого маленького тельца. Старая баронесса утешилась тем, что дети Арби отныне будут именоваться де Сернэ; кроме того, из ее жизни навеки уходила сноха Поль. Она уехала к своим Мельерам. «Снова села нам на шею», — как они выражались. Но у нее оказалась злокачественная опухоль. На гладкой, блестящей стене, в удушливой больничной атмосфере (и сиделка входит с судном, хотите вы или не хотите, даже если вы не в силах открыть глаз, и морфий, который плохо действует на ее печень, и посещение тетки, безутешной перед лицом огромных и бесполезных расходов, поскольку рецидив неизбежен), на этой гладкой и блестящей стене иногда, как на экране, возникала огромная курчавая голова Галеаса, а мартышка подымала над разорванной книгой, над залитой чернилами тетрадью свою грязную и встревоженную рожицу. Неужели это ей только казалось? Ребенок шел по берегу, подходил вплотную к воде: он дрожал, он боялся — нет, не смерти, а холода. Его отец крадучись пробирался за ним… И тут начиналась область догадок: он ли толкнул сына и бросился за ним или, может быть, взял ребенка на руки и сказал: «Прижмись ко мне крепче и не оборачивайся…» Поль не знала этого и не узнает никогда. Она радовалась, что смерть ее близка. Она твердила сиделке, что от морфия ей делается плохо, что при ее печени вообще нельзя делать никаких уколов, она желала испить чашу страданий до последней капли не потому, что верила, будто существует этот некий невидимый мир, где нас ждут замученные нами жертвы, где можно упасть на колени перед тем, кто был доверен нам и погиб по нашей вине. Она не представляла себе, что она может предстать перед судилищем… Она отвечала только перед своей собственной совестью. Она прощала себе свое отвращение к сыну — живой копии ненавистного отца. Она изрыгала из себя Сернэ, потому что никто не властен над тошнотой. Но от нее зависело, делить ли ложе с этим чудовищем, с этим выродком. Это объятие, на которое она ответила, было в ее глазах поистине смертным грехом.
Боль временами становилась непереносимой, и, поддавшись искушению, Поль соглашалась на укол. Тогда, в минуты облегчения, она мечтала об иных жизненных путях, которыми могла бы пойти. Вот она — жена Робера Бордаса, вокруг играют здоровые мальчуганы, и нижняя губа у них не отвислая, и с нее не стекает слюна. Каждый вечер мужчина заключает ее в свои объятия. Она засыпает, прижавшись к нему. Она мечтала о волосатой мужской груди, о запахе мужчины. Она не знала, ночь сейчас или день. Боль уже стучалась у дверей, проникала в нее, располагалась по-хозяйски и начинала медленно ее грызть.
«Мать, которая стыдится своего сына и внука, да где же это видано?» — думала фрейлейн. Фрейлейн не могла простить своей хозяйке, что она так недолго оплакивала Галеаса и Гийу, а возможно, даже радуется их смерти. «Ничего, баронесса поплатятся за это. Арби не дадут им спокойно умереть в Сернэ. Только не хочется повторять, что мне наговорил шофер тогда, в день похорон! «Садовник, помощник садовника, двое слуг! Да в их ли годы вести такой дом! Должно быть, из ума выживают». Я-то знаю, что Арби уже приценивались к месту в богадельне Верделэ. Баронесса, зарывшись в подушки, отрицательно качала своей лысой хищной головкой. Не поедет она ни в какую богадельню. Но если Арби захотят, баронесса поедут, и я с ними. Ведь баронесса ни за что не решатся сказать Арби «нет». Арби их совсем запугали, и меня тоже».
Сегодня четверг, уроков не будет. Но сегодня учитель работает в мэрии. Он быстро проводит губкой по опухшему от сна лицу.
Стоит ли бриться, да и к чему? Ботинок тоже не надо: в это время года тепло и в домашних туфлях, а если надеть еще сабо, то нечего бояться промочить ноги. Леона ушла к мяснику. Он слушает, как стучат по черепице капли: дождевая вода заполнила обе колеи и лужей разлилась поперек дороги. Когда Леона вернется, она первым делом спросит: «О чем ты думаешь?» И он ответит: «Ни о чем».
Они ни разу не говорили о Гийу с того самого дня, когда у мельничного колеса нашли два тела. В тот день он только сказал: «Мальчик кончил самоубийством, или это отец…» Но Леона пожала плечами: «Да что ты». И с тех пор они ни разу не произнесли его имя. Однако Леона отлично знает, что маленький скелетик в пелерине и низко надвинутом на лоб капюшоне день и ночь блуждает по зданию школы, пробирается он и на школьный двор, но никогда не играет с детьми… Леона ушла к мяснику. Робер Бордас входит в комнату Жан-Пьера, снимает с полки «Таинственный остров», книга сама раскрывается все на той же странице: «И действительно, бедняга чуть было не бросился в ручей, отделявший его от леса; ноги его на мгновение напряглись, как пружины… Но сейчас же сделал шаг назад и опустился на землю. Слезы покатились из его глаз. «О, ты плачешь, — воскликнул Сайрес Смит, — значит, ты снова стал человеком!» Господин Бордас присаживается на кровать Жан-Пьера, держа на коленях открытую толстую книгу в красном переплете. Гийу… Сознание медленно созревало в этом хилом тельце. Ах, как чудесно было бы помочь ему вырваться наружу! Быть может, для этого-то труда и явился на землю Робер Бордас. В Эколь Нормаль один из преподавателей объяснял студентам происхождение слова «учитель», «наставник», «instituteur». Учитель — тот, кто наставляет, тот, кто учит, тот, кто пробуждает человеческое в человеке, — какое же это прекрасное слово! Может быть, на его пути встретятся еще такие, как Гийу. И ради ребенка, смерть которого он не предотвратил, он ни в чем не откажет тем, кто придет к нему. Но ни один из них не будет этим маленьким мальчиком, умершим потому, что господин Бордас пригрел его как-то вечером, а наутро выгнал, словно бродячего пса, которого впускают в дом лишь на минуту… Он возвратил его тьме, и тьма навеки поглотила ребенка. Но тьма ли это? Его взгляд скользит поверх книг, поверх стен, поверх черепичной крыши, Млечного Пути, созвездий зимнего неба и ищет, ищет царство духа, оттуда, быть может, ребенок, обретший вечную жизнь, смотрит на него, Бордаса, видит, как по его щеке, поросшей черной щетиной, ползет слеза, которую он забыл вытереть.
Весной травы заполонили все кладбище. Заброшенные могилы вновь заросли чертополохом, и мох так густо одел могильные плиты, что нельзя разобрать надгробных эпитафий. С тех пор как господин Галеас взял своего мальчика за руку и решил разделить с ним вечный сон, некому больше в Сернэ позаботиться о мертвецах.
Галигай
I
— Ты два раза обернулась во время службы.
Мари в ответ лишь повела плечом.
— Разве не так, госпожа Агата, ведь она оборачивалась?
Перезвон колоколов избавил учительницу от необходимости отвечать. Дамы Дюберне, улыбаясь, скользили между группами людей. Они обладали искусством улыбаться всем вместе и никому конкретно. В Дорте говорили, что только Юлия Дюберне умеет так выходить из церкви после торжественной мессы, раскланиваясь с каждым по-особому. Она была худа, но имевшийся у нее живот придавал ей солидность. «Уж не фиброма ли», — поговаривали люди.
— Госпожа Монжи делает нам знаки, — сказала Мари.
Мать процедила:
— Не останавливайся: они там со всей этой семейкой, с Арбиба. Я не хочу, чтобы она нас знакомила.
Дамы Дюберне поспешно пересекли под палящим солнцем затоптанную, просевшую от времени площадь. Дома с наглухо закрытыми ставнями, словно в город вот-вот войдет враг, казалось, подпирали друг друга, чтобы не рухнуть. Над кучами мусора жужжали мухи. В центре площади, на глазах у всех три кобеля окружили неподвижно застывшую суку. Но вот наконец и аркады — вожделенная тень после этого огненного пространства! Открыта только одна лавочка, лавочка кондитера Кальо. Мари, как обычно по воскресеньям, захотелось съесть эклер. «Перед самым обедом», — стонала мать. Но сегодня об этом не могло быть и речи.